Шендрик Виктор

Виктор Николаевич Шендрик родился 8 июня 1956 года в г. Артемовске Донецкой области, в семье служащих. Закончил восьмилетнюю школу № 3 в 1971 г., 10 классов – в 1973 г. в школе № 11.

В 1975-77 гг. служил в армии, в РВСН. В 1982 году закончил Краматорский индустриальный институт (ныне Донбасская машиностроительная академия), инженер-механик. Работает в частном коммунальном предприятии.
В 1998-2000 гг. – издатель и главный редактор журнала «ПровинциЯ» (г. Артемовск).

Печатался в периодических изданиях Антверпена, Артёмовска, Воронежа, Димитрова, Донецка, Екатеринбурга, Житомира, Канева, Киева, Луганска, Новокузнецка, Новохопёрска, Одессы, Харькова. Лауреат премий им. Владимира Даля (2004 г.), Виктора Шутова (2005 г.) и Татьяны Снежиной (2009 г.).

 Библиография
1993 г. – «Песни капитулянтов»: Стихи. Артемовск, Самиздат, 104 с.
1995 г. – «Время – ночь»: Стихи. Донецк: РИП «Лебедь», 96 с.
1997 г. – «Вавилоны»: Стихи. Донецк: ООО «Лебедь», 100 с.
1998 г. – «Экивоки»: Рассказы, миниатюры. Артемовск, Самиздат, 178 с.
2000 г. – «Визиты в плохую погоду»: Стихи. Артемовск, Самиздат, 92 с.
2002 г. – «Был городок»: Роман. Донецк, ООО «Лебедь», 304 с.
2003 г. – «Мир выжил…»: Стихи. Донецк, ООО «Лебедь», 76 с.
2008 г. – «В зале ожидания»: Стихи. Артемовск, Самиздат, 80 с.

Искать в интернете

http://poezia.org/ru/personnels/55
http://proza.ru/avtor/shendrik
http://stihi.ru/avtor/shendrik
http://shendrik.at.ua/index.htm
http://podlinnik.org

Поэзия: 

МИР НАРОЧНО НАИЗНАНКУ ВЫВЕРНУТ

* * *

Если мне помирать, – оскандалится печень

Или недруг взмахнёт арматурным прутом, –

Я не верю, что станет вольготней и легче,

Что комфортней мне будет на Свете, на Том.

Я о смерти не пел, в Зазеркалье не верил,

Так к чему вышибать из похмельных слезу!

Но мои сочтены октябри и апрели –

Я под гору качу на убогом возу…

И пока этот воз не наехал на камень,

Я назад оглянусь – что у нас позади?

Рассчитаться успеть бы с долгами, с врагами,

Разразиться бы песней, засевшей в груди.

Вспомнить годы, когда и не знал о разлуке,

И, конечно же, вспомнить – ах, чтоб я был клят!..

Вечереет. Любимые, нежные руки

Поправляют мне шарф, и печалится взгляд.

И окатит теплом от ожившего взгляда –

И соломинка в силах держать на плаву!

Мне загробного тлена и смрада не надо,

Я пока не готов. Я ещё поживу.

* * *

Мы все прозябали в школах.

Кто легче, а кто трудней,

Учились спрягать глаголы,

Учились любить вождей.

Учились не плавать в счёте,

В азах основных наук

И верить в единство сотен

Поспешно взлетевших рук.

А в логовах туалетов,

Подале от классных бонн,

Слюнявилась сигарета

По кругу на семь персон.

За школою после школы

Учёба иная шла –

Решались проблемы пола

Да уличные дела.

За школой прослыть страшились

Не в первых учениках

И вежливости учились,

Нарвавшись в чужих дворах.

Пускай и не в моде оды

И гимны родной стране, –

Весёлые были годы,

Без склонности к новизне.

Да вот среди всех учений

Утерян был Божий дар:

Важнейшее из умений –

Уменье держать удар.

С девчонками в платьях бальных,

Семнадцати важных лет

Был встречен сакраментально

Зовущий в себя рассвет.

Без страха с порогов школьных

Шагнули выпускники…

Встречала их жизнь, довольно

Поплёвывая в кулаки.

Спирало в пути дыханье,

А цель-то едва видна.

Пробелы образованья

Заполнила жизнь сполна.

И густо легли до срока

Морщины у глаз и рта.

Кого не спасла жестокость,

Кого свела доброта.

Почётные караулы

Посмеивались в усы,

Дробя непокорным скулы,

Расплющивая носы.

Случалось, удар сломает,

Случалось, удар согнёт.

Сумей постоять у края,

Когда подойдёт черёд,

Сумей, презирая муку,

Отведать озноб и жар

И свято усвой науку –

Науку держать удар.

КАРАВАН

Шагают в южных странах,

Мохнаты и рябы,

Верблюжьи караваны,

Качаются горбы.

Верблюд ступает гордо,

Без комплекса горба.

Как по-английски твёрдо

Поставлена губа!

В движенье каждом дышат

Достоинство и стать.

На тех, кто ростом ниже,

Верблюду наплевать.

Но в самолюбованье

С поклажей на боках

Идёт пустынный лайнер

По воле седока.

Картина с караваном

Всплыла сама собой –

Задуматься пора нам

Над собственной судьбой,

Над собственной ценою,

И есть ли та цена...

И почему так ноет

От тяжести спина.

* * *

То-то мы, сердечные, итожили –

Только лихо в ветхих закромах!

Только тени под ногами съёжились,

Только хмарь похмельная в умах.

То-то мы, сердечные, рачительны,

Старые колодки волоча.

Сумерки рубахою смирительной

Плотно опочили на плечах.

Нам бы солнца, солнца хоть и с пятнами,

Солнца хоть за тучкой озорной!

Но цветёт луна своей обратною,

Нематериальной стороной.

Где дороги, что когда-то выведут?

Наши – не мощёны, не прямы...

Мир нарочно наизнанку вывернут,

Чтоб наружу оказались мы.

* * *

И не старая, и не юная,

В зрелом возрасте бабьих лет.

Ну-ка, выпьем за полнолуние,

Больше повода вроде нет.

Протяни свой бокал с печалями

На сердечный ответный стук.

Не стесняйся, моя случайная,

Огрубевших в работе рук.

Да и я, судьбой не изнеженный,

Не стараюсь, не моложусь.

Поделись-ка со мной надеждами,

Может, в чём-нибудь пригожусь.

То ли сдержится, то ли выльется

Затаённая где-то грусть…

Сквозь тебя мне другая видится,

О которой забыть боюсь.

Эта тайна, моя случайная,

Для тебя сейчас не важна.

Засмотрелась на нас нечаянно

Круглолицая та луна.

* * *

В руках её старое сито.

Она и сама не в шелку.

Стою я, захваченный видом,

Как женщина сеет муку.

Она обо мне, о глядящем,

Не знает ни духом ни сном,

И всё, что под платьем домашним,

Упруго идёт ходуном.

Немея пред этой картиной,

К дверному припав косяку,

Я рад, что родился мужчиной

И женщина сеет муку.

Прекрасна в занятье извечном,

В неброской его доброте...

И хочется жить бесконечно

Под шорох муки в решете.

* * *

Мне казалось, не зря кричу

На кровавом изломе буден,

Вот затеплю свою свечу

И мессиею выйду к людям.

Докажу я им, докажу –

Не тому поклонялись богу.

К благоденствию укажу

Неизвестную им дорогу.

И глотая табачный дым,

Задыхаясь в слепом дерзаньи,

Как хотел я напомнить им

О былом человечьем званьи.

Не рядился, не клянчил роль

Воздыхателя и страдальца,

Но лелеял в ладонях боль,

Не процеживая сквозь пальцы.

Но внезапно, как белый свет,

Стало ясно до дна, до соли,

Ничего от мессии нет

У меня, кроме этой боли.

И не знаю, куда идти,

Но пророческий пыл умерив,

Я в посулы других витий,

Хоть убейте, уже не верю.

* * *

Ты говоришь мне: "До свиданья!" –

прощальный взгляд твой так беспечен,

Что сокрушительной лавиной

всё обрывается во мне.

Ты говоришь мне: "До свиданья!"

и будто в зале гаснут свечи,

И лишь рояль ответит блеском

взошедшей за окном луне.

Ты говоришь мне: "До свиданья!"

и будто рвётся аккуратно

На две безжизненные части

едва натянутая нить.

Ты говоришь мне: "До свиданья!"

и отвечаю я невнятно

От страха, что того свиданья

у нас вдруг может и не быть.

Ты говоришь мне: "До свиданья!" –

слова беспечнее, чем ветер,

Но и они разрушить могут

воздушных замков силуэт.

И мои лучшие из песен,

как не родившиеся дети,

Оплаканы никем не будут,

Как всё, чего на свете нет.

* * *

Как твой голос пьянит,

я не внемлю, я пью его звуки.

Нет, не так уж и зла

эта вздорная дама – судьба.

Только ты не спеши

задержи на висках моих руки,

Мне теперь так нужна,

мне уже нестрашна ворожба.

Мне уже нестрашны

эти дни – будто очередь к плахе.

Как ни валят снега,

но к реке зажурчат ручейки.

Только ты не спеши

ни в ресниц вопросительном взмахе,

Ни во взмахе прощальном

едва отогретой руки.

Вот и валят снега,

торопясь оправдать обречённость.

И поди разберись,

что на свете к беде, что к добру.

Я немножко влюблён

и немножко играю влюблённость,

Чтоб твой голос пьянил,

как награда за эту игру.

* * *

Присмирели, поутихли страсти.

Докурю и отрублю:

– Пора!..

Не сули и не желай мне счастья,

Если ты желаешь мне добра.

Не желай мне этой тяжкой ноши,

Слишком велики мои года.

Счастье в синем платьице в горошек

Где-то там,

в давнишнем и хорошем,

Позади.

А значит,

навсегда.

Ясен день, и ты глядишь нестрого.

Всё пройдёт, не схлынет через край.

И опять у ног клубком дорога,

Погрусти,

но счастья не желай.

Пожелай, как водится, успеха,

Стойкости и крепости груди,

Тёплых зорь, насмешливого эха

И, конечно, лёгкого пути.

У судьбы,

у рока ль мы во власти,

Верю:

ты из моего ребра.

Но не надо,

не желай мне счастья,

Если ты желаешь мне добра.

* * *

Я изъясняюсь русским языком

В пределах своего образованья.

Струю в стакан приветствую кивком,

А даму на диван валю броском,

Дабы излить нехитрые желанья.

Я поддержать умею разговор

О музыке и книжке поизвестней,

И как бы ни старался Забугор,

Мне бесконечно дорог до сих пор

Бродяга – вислоусый Буревестник.

Я обожаю модные слова:

Консенсус, плюрализм, альтернатива…

Да вот порой откажет голова,

Замкнёт, и отличаю я едва

Канцерогены от контрацептивов.

Да это что – подумаешь, беда,

Такие времена переживая.

Тут важно то, замечу, что всегда,

Повсюду,

без малейшего труда

Я всеми

абсолютно

понимаем.

* * *

Расставлены точки, распроданы книги,

Известность достигла широких кругов.

Пора поневоле пуститься в интриги,

Пора завести хоть каких-то врагов.

Неплохо б врагов завести поприличней,

Чтоб чресла их – в креслах, а рыла – в пуху.

Бороться с такими пусть проблематичней,

Зато будто сам побывал наверху.

Пусть ставят подножки, пусть бьют из засады

И яд добавляют в привычный елей…

Скажу им: «Спасибо, враги! Так и надо,

Чтоб жизнь наша с вами текла веселей».

Чтоб было в ней вдоволь взаимных затрещин.

От взбучки прозреет любой ротозей –

Враги постоянней и преданней женщин,

Отзывчивей и расторопней друзей.

Дожить во вражде бы до сцены финальной,

А там озадачить плутовку судьбу:

Враги ли сыграют мне марш погребальный,

А может, я раньше их всех погребу?

Да все мы там будем, на Свете не этом,

Уныло бродить по Небесным лугам,

Где сворой «друзей» обрастают поэты

Скучая, должно быть, по верным врагам.

* * *

Память пресыщена прорвою лиц и имён,

Уймой безумных идей и открытий наивных.

Теплится в памяти отсвет багровых знамён,

Цены с нуля и аккорды бравурного гимна.

Жизнь поумнела, мы гимны теперь не поём,

Жизнь прагматична, жестока, дотошна, однако

Память забита и вовсе ненужным хламьём,

Вроде значения «пи» до десятого знака.

Память отдраить бы, в каждом пройтись закутке,

Вплоть до смешных, никогда не написанных строчек.

Слаб человече, и вот не подняться руке,

Чтоб без оглядки стереть соловьиные ночи,

Шёпот несвязный, рассвет как замах палаша,

Чувства вразнос, драгоценный вердикт поцелуя,

Вытравить то, от чего цепенеет душа

И без чего не узнать, что душа существует…

Трезвость рассудка и ныне и присно в чести –

Счастлив мудрец, распластавшись в ореховой раме.

Вот бы при жизни, при жизни ещё наскрести

Маленьких глупостей полную доверху память!

В памяти лица друзей, – значит, с этим везло –

Сотня-другая стихов и десяток хороших.

Хватишься к полдню: какое сегодня число?

Впрочем, об этом не грех и спросить у прохожих.

Проза: 

 

ЛЮБИТ – НЕ любит

 

ТЕБЕ было шесть лет, и ты тонул. Наверное, это случилось на Днепре, а может быть, на Псле или Самаре. Родители загорали на берегу. Они отпустили тебя к воде и в какой-то момент потеряли из виду. Вполне допустимо, что, молодые, они были заняты друг другом.

Тонуть тебе очень понравилось. Точнее, понравилось то, что с тобой происходило, - о том, что тонул, ты узнал позже.

Всегда, когда приходится нырять, ты смотришь в воде. Смотрел и тогда. Ты отрешился от шумной и праздной обстановки речного пляжа. Хохот и визг, шлепки ладоней по мячу, самобранки с помидорами и варёными яйцами, нарезанные арбузы и сданные карты, мухи и слепни – всё осталось на берегу, осталось позади. Тебя увлёк другой мир.

Картина, открывшаяся под водой, до сих пор не стёрлась из твоей памяти. И сегодня ты видишь солнечные лучи, зависшие в зелёной воде, длинные волнистые линии песка, стайки вёртких мальков, хранящий неизвестность мрак глубины... Видишь и вновь переживаешь то ощущение покоя или, может быть, счастья.

Тебе хотелось слиться с тем миром, обжиться в нём, и, наверное, ты уже пробовал там дышать.

В последний миг тебя выдернула из воды женщина, или – скорее – девушка. Во всяком случае, она была стройна и поджара – никаких излишеств тела, схваченного голубым купальником, ты не припоминаешь.

На берегу тебя откачали. Очнувшиеся родители осыпали твою спасительницу благодарностями. Устными – по общепринятой норме тех достопамятных лет. А ты…

Ты нет-нет и вспоминаешь то происшествие, частенько сомневаясь – должен ли испытывать благодарность к девушке в голубом купальнике.

Гибель давалась тебе легко и увлекательно. И не подоспей вовремя спасение, всё осталось бы давно позади. Давно бы отплакали и успокоились родители. Брат, который на девять лет младше тебя, никогда, может быть, и не узнал бы, что до него у отца с матерью был ты. И, возможно, он имел бы своего младшего брата.

А мир? Что изменилось бы в мире, не будь в нём тебя? Наверное, так же осваивался бы космос и пел «Beatles». Так же то укорачивались бы, то удлинялись юбки и выбрасывались на берег киты. Претендовал бы на сибирские просторы Китай, и пылали Вьетнам, Афганистан, Чечня. Были бы убиты Джон Кеннеди и Улоф Пальме, начал бы победоносное шествие по планете СПИД и рухнул бы в одночасье Советский Союз.

Всё это свершилось и так. С тобой или без тебя – какая разница?

Но не будь тебя, во многих городах – от Челябинска до Кракова и от Архангельска до Батуми – остались бы не выпитыми пара тонн вина и водки. Остались бы не свороченными две-три челюсти, и не чувствовали бы себя брошенными, не плакали бы по ночам три-четыре женщины. Мировая поэзия не досчиталась бы трёх сотен – какая утрата! – стихотворений, но два десятка графоманов вздохнули бы спокойно, не будь на свете тебя.

А твоя жена была бы замужем за другим мужчиной – чутким, уравновешенным и добропорядочным. Он отдавал бы ей всю получку и зарывался бы в землю на даче. Он бежал бы с работы домой и умел бы сказать ей то, что многие годы она тщетно надеется услышать от тебя. И дети твои были бы уже совсем не твои дети.

Впрочем, всё это тебя бы уже не волновало. Не успев к шести годам скопить то количество грехов, которым обогатился за последующие сорок, обретался бы ты теперь в каких-нибудь заоблачных кущах и общался бы единственно с ангелами…

 

Третью зиму я сижу в одном и том же кафе. Окна его забраны решётками, на подоконниках – кактусы. За окнами сменяются времена года и погода случается разная. На всю эту круговерть я смотрю сквозь решётки и кактусы. Сквозь кактусы и решётки…

В кафе я прихожу за одиночеством. И ещё, чтобы подумать, наверное. Иногда это удаётся. Поэтому я не люблю, когда со мной заговаривают незнакомые люди. Когда приходят знакомые – деваться просто некуда.

Я всегда сижу за одним и тем же столиком, и порой здесь собирается довольно большая и разудалая компания. В таких случаях время течёт быстро и весело. Это всегда весело – пребывать в кругу законченных неврастеников. На моём одиночестве, надо заметить, это никак не отражается. А вот насчёт того, чтобы подумать – тут уже проблема, уже не очень-то получается.

А думы мои в последнее время не отмечены особой радостью.

Мне сорок пять лет, и я предпочитаю стричься в частном порядке. То есть, чтобы стриг меня кто-нибудь из умеющих это делать друзей. В парикмахерских нужно садиться перед большим зеркалом, а это в последние годы – невыносимо. Если стричься четыре-пять раз в год, то вполне можно было бы собрать их все – все свои изображения в зеркале в течение жизни. Подумаешь, набралось бы пару сотен! Зато их можно выложить в ряд – от первого до последнего, от ушастого с чубчиком пацана до седого, изрядно потрёпанного мужчины – и ужаснуться.

Когда мне было сорок два, по телевизору в очередной раз крутили «Место встречи изменить нельзя». В каком-то дурацком запале я обратился к двадцатилетней девушке:

– Лена, ты посмотри на Высоцкого! Ему там столько, сколько мне сейчас.  Но ты глянь, как он плохо выглядит! Ну, скажи, кто из нас моложе?

Я ждал быстрого и предсказуемого ответа, но она молчала. И лишь после долгой паузы несмело обмолвилась:

– Вы, конечно, не обижайтесь, Вадим Андреевич…

С лица не воду пить, и речь о другом. Высоцкий родился в тридцать восьмом году – печально известном году пика сталинских репрессий. Я родился в пятьдесят шестом – известном как год начала хрущёвской оттепели. То есть верховной волей мне, казалось бы, уготована была жизнь безбедная и вольготная. Так что же произошло? Куда вообще они пропадают, оттепели?..

– Братуха, у тебя есть двадцать копеек?

Это ко мне. Молодой мужик, по виду – не алкаш и не побирушка.

– У меня есть двадцать копеек, – отвечаю я с нажимом на словах «у меня».

– Дай, пожалуйста, – мой сарказм он пропускает мимо ушей. – Помираю, опохмелиться надо. Двадцать копеек не хватает. Выручи, как мужик мужика.

– По-пацански? – спрашиваю, а сам уже лезу в карман.

– Ага, – соглашается. Он со многим сейчас готов согласиться.

Пусть опохмелится, жаль – мысли перебил. О чём я думал? Уже не могу вспомнить.

Только в очень дурном расположении духа я не помогаю таким вот, страждущим. Может быть, потому что я сам человек пьющий. Хотя не припомню случая, чтобы просил на опохмелку у людей незнакомых. Я и у знакомых не прошу деньгами. Я обычно спрашиваю вкрадчиво: «А не хотели бы вы меня опохмелить?»

С водкой у меня давно проблемы. В пьянство я ухожу по-русски самозабвенно. Так же, как делаю всё – работаю, дружу, влюбляюсь… И примечательно, что, когда мне удавалось не пить года по полтора и более, трезвенником я себя не числил и носа от пьющих компаний не воротил. Что-то есть в этих людях – ранимое, обожжённое, искреннее. Души у них беззащитней, что ли? Хотя и не у всех, подонков среди алкашей – тоже немеренно.

А уж неприятностей у меня было от водки – на десятерых хватит. Жалеть об этом? Ну, жалею, жалею…

И вообще – как-то не так всё складывается в жизни. Лет пятнадцать назад я пытался сделать что-нибудь для своего города, для Сергеевска. Я писал о нём стихи, играл в театре и критиковал в газете изыски градостроительства. Всё, что мне удалось сделать, я сделал не благодаря чему-то или кому-то, а вопреки. Сейчас в городе нет не только драматического театра, но и возможности посмотреть кинофильм. Зато есть казино и стриптиз. Не удивлюсь, если откроют публичный дом.

А мне уже и не нужно – в кино. Я хочу в планетарий, на звёзды хочу смотреть – они мне теперь и ближе, и роднее.

И потуги мои никому не нужны. Представьте себе, что задумались вы о чём-то – высоком и сокровенном, а коту вашему на всякие эмпиреи ваши наплевать, он сидит у вас в ногах и орёт, жрать просит. Вот так же, как кот, относился ко мне город. «Приди, Вадик, выступи, расскажи стишок. А мы в нужной графе нужной бумажки поставим галочку – провели, мол, мероприятие». В конце концов, мне это надоело.

Да что там город! А друзья, а семья? Свора тех же оголодавших котов – и только.

Или нужно было уезжать отсюда в молодости? Бежать куда глаза глядят. А может, всё это предопределено свыше? Жить в провинции, провинциально мыслить и писать, провинциально общаться. За столиком в этом чёртовом кафе. И – никуда дальше! Дальше – красные флажки!

Наверное, так оно и есть. Предопределено! Тогда всё нормально, тогда всё объясняется довольно просто. Хотя…

И вспоминается совсем несмешной анекдот. Как бы, чтоб покороче?.. Ну, всё у мужика наперекосяк, всё через задницу. И сидит он, горем убитый, и вопрошает риторически: «Боже, за что?!» А сверху совершенно конкретный голос: «Ну, не люблю я тебя, не люблю!»

Вот всё и стало на свои места. Хотя души и не согрело. Не любит тебя Бог, а нелюбовь – чувство, по силе и устойчивости, после любви стоящее на втором месте.

Ну и не люби, Старый Дурак! Сорок пять лет прожили без твоей любви и дальше как-нибудь перебьёмся. Не так уже много и осталось…

 

Когда Он вошёл, я сразу понял, что это Он. Не осматривая интерьер заведения, как делают это все, впервые сюда попавшие, Он сразу прошёл к моему столику. Я успел оценить Его, модного фасона, на толстой подошве ботинки и бежевый, свободного покроя, длиннополый плащ, под которым угадывалась меховая подстёжка. Несмотря на морозный день, явился Он с непокрытой головой. Нимба тоже заметно не было.

Уселся Он по правую от меня руку, выложив на столик крупные ладони с длинными, хороших форм пальцами.

– Ну? – спросил Он.

– Ну? – ответил я.

– Знаешь, кто я?

Знать-то я знал. Забыл только, как принято говорить с Богом – на «ты» или на «вы».

Я с деланным равнодушием изучал Его внешность – не каждый день случаются такие встречи. Седина, залысины, крупный нос – чем-то Он смахивал на меня. Или я на Него – не знаю, как правильно. Кончик носа, правда, не острый, а слегка сплющен и загнут книзу, и на щеках – седая поросль, то ли короткая борода, то ли стильная небритость. Глаза – тёмные с блеском, глубоко посаженные.

– Так знаешь или нет? – поторопил Он меня с ответом.

– Знаю. Ты – Бог, – вспомнил я, как правильно к Нему обращаться.

– Или – старый дурак, по твоему определению, – в тон мне продолжил Он без особой язвительности.

– Я этого не сказал, – искренне запротестовал я.

– Но подумал – какая разница!

В голосе Его прозвучали довольно жёсткие нотки.

– Ну, так… накопилось… вырвалось… – промямлил я.

– Ладно, – продемонстрировал Он истинно Божескую снисходительность. – Это что! Ты вот за жизнь одну тысячу шестьсот семьдесят два раза сказал, что не веришь в меня. А это – обиднее.

– Да я и сейчас… как-то… – шевельнулась во мне извечная страсть к противоречию, – не очень тоже.

– Одна тысяча шестьсот семьдесят три, – бесстрастно подытожил Он. – Ну и что прикажешь делать? Испепелить сейчас и тебя, и всю эту сраную забегаловку?

Перед Ним уже стояла чашка кофе, хотя никто её Ему не приносил. Он подул на пар и сделал маленький глоток. Я молчал.

– Или разверзнуть на этом месте твердь земную?

– Не надо, – замотал головой я. Кто знает, насколько у Него слова расходятся с делом?

Моя чашка с наполовину недопитым чаем вдруг оторвалась от стола и медленно поднялась на уровень моих глаз, затем также медленно опустилась на место.

 

– А теперь пошевелись, – предложил Он.

И я почувствовал, что не могу шевельнуть даже мизинцем. Тело отказывалось мне повиноваться. Мало того, я хотел взглянуть на Него, но не смог обратить в его сторону зрачки.

– Ну вот, – удовлетворённо кивнул Он. – И это при всём при том, что никакой гипноз тебя не берёт. Ты ведь прекрасно это знаешь.

– Убедил… Господи, – пролепетал я, вновь почувствовав возможность орудовать языком и прочими членами.

Между нами и остальным залом возникла как бы прозрачная стена. В кафе, как обычно, входили посетители. Люди за столиками пили чай и кофе, ели пирожные и хот-доги, разговаривали, смеялись. К нам не долетало ни звука, а картинка подёрнулась лёгкой мутностью. Ни дать ни взять – передача «За стеклом».

– Ну, хорошо, к делу! – откинувшись на спинку стула, начал Он. – Так по какому поводу разнюнился?

С Богом хорошо толковать заочно. А так вот… – иди попробуй. Я молчал.

– Рассопливился тут! Любит – не любит… Ты, кстати, помнишь тот случай, на речке.

– О-о! – почти застонал я. – Да помню, помню!

– Так вот, не шлёпни я вовремя ту девку в голубом купальнике ниже спины, не оберни я взгляд её в твою сторону…

– Спасибо, – кротко поблагодарил я. – Только я иногда жалею, что она вмешалась…

– А вот это вот – не твоё дело! – оборвал он меня резко. – Ишь ты! Рассуждать он будет. Моё это дело, моё! А за тобой всю жизнь твою глаз да глаз был нужен. Ты пулю ту помнишь?

– Какую пулю?

– Забыл? Молодец! А ты вспомни, вспомни! Стрельбище, пасмурный день…

– Вспомнил! Мы пошли тогда на стрельбище…

– Ты не мне рассказывай, – снова прервал Он меня. – Я знаю. Ты себе рассказывай, вспоминай. А я попью кофе...

 

Вы пошли в тот день на стрельбище. И стрельбы вышли – нечастый случай – довольно удачными. Во-первых, потому что кроме взводного, прапорщика Кажанова, другого начальства с вами не было. Во-вторых, день и впрямь выдался пасмурный, а патроны вам выдали с зелёным кончиком – трассирующие.

Хотя и обычные тоже были. Вы так и заряжали их через один. Один – с обычной пулей, другой – с трассирующей.

Ты дослуживал второй год и отстрелялся удачно. А чего проще – нажал на спусковой крючок и повёл очередь к цели. В условиях облачности трассу видно хорошо, особенно на фоне подступающего к стрельбищу леса. Ты уложил и грудную мишень, и «пулемёт», встал и курил, ловя на себе одобрительные взгляды Кажанова.

Взвод отстрелялся быстро и с хорошими результатами. Но тут выяснилось, что осталось ещё много патронов. Взводному никак не улыбалась перспектива возиться с ними, сдавать их на склад, и он решил оставшийся боезапас расстрелять.

Стреляли ещё. Кажется, ты тоже принял участие в уничтожении излишков, но патроны всё равно не заканчивались. Кажанов пострелял сам, а потом – уж очень, видно, не хотелось ему возвращаться в часть с не расстрелянными патронами – предложил поупражняться начальнику стрельбища.

А тебя – он всегда доверял тебе – он поставил рядом, ловить гильзы брезентовым сачком. Существовало в вашей части такое приспособление, ни в одном уставе не оговоренное.

На складе вооружения, видимо, имели место всяческие строгости. Во всяком случае, количество сданных стреляных  гильз должно было в точности соответствовать количеству полученных для стрельб патронов. Однажды, в тридцатиградусный мороз, вы два часа искали одну-единственную гильзу. Искали в снегу по пояс. С того дня и навсегда у тебя отморожены пальцы на руках.

Вот и изобрела чья-то светлая голова эти брезентовые сачки, которыми вы ловили вылетающие из автоматов гильзы.

Ты переловил их все – не великого ума дела. Начальник стрельбища – такой же, кстати, как и ты, воин срочной службы – завалил «пулемёт» и перевернулся на спину.

Ты стоял у него в ногах и смотрел, как он отсоединяет магазин. «Передёрни затвор», – хотел подсказать ему ты, но передумал – начальник стрельбища всё-таки, должен соображать и сам.

А солдат, лежащий перед тобой на спине, направил ствол тебе в лицо и потянул спусковой крючок – он знал, что после стрельбы нужно делать контрольный спуск. Но делать это можно после того, как передёрнешь затвор, чёрт его побери!

Ты стоял у него в ногах и смотрел, как его палец тянет спусковой крючок. Стоял и смотрел! И что-либо предпринять уже не мог!

«Калаш» дёрнулся. Звук выстрела оглушил тебя, и ты перестал ощущать своё тело. К тому же, ты был ослеплён невесть откуда взявшимися искрами. Ты думал: «Куда он попал? Может, пора падать, умирать?..»

Но явилось понимание: жив! И, мало того, невредим. Промахнулся начальник стрельбища! А мог ведь и угодить в тебя, дурак, недоучка хренов! В части надо науку воинскую постигать, а не отсиживаться на полигоне – тогда будешь знать, как разряжать автомат!

Ничего этого ты ему не сказал, а обернулся и увидел на уровне своих глаз маленькую дырочку в трубе, на которой удерживалось брезентовое полотно – ещё одна перестраховка в охоте за стреляными гильзами. Маленькую дырочку, которая чудом не разместилась на твоём лбу.

А пуля оказалась трассирующей – вот откуда он был, сноп ослепивших тебя искр...

 

– Ну, вспомнил, ну и что? – спросил Его я.

– Так ведь пришлось вмешаться, – без тени рисовки пояснил Он. – Пришлось толкнуть того балбеса под локоть. А иначе – похоронка. «Погиб при исполнении…» и так далее.

– Ну… а зачем Ты вообще допустил это? Сначала выстроил ситуацию, а потом героически предотвратил возможные трагические последствия?

– Помолчи, неумный. «Выстроил ситуацию!» Ситуацию вы там сами выстроили вместе с вашим дубиной Кажановым. А мне, по-твоему, только и забот было – смотреть, что там делается на вашем задрипанном полигоне? Семьдесят шестой год шёл, кстати, – мне в Испании Бурбонов нужно было восстанавливать. Если на кого из вас и стоит тратить душевные силы, то только на монархов. Они, по крайней мере, благодарнее. Да и с подданными их потом легче. Ну? Что у тебя ещё?

– Не знаю даже… Всё не так как-то.

– Ясно. Нет яхты, виллы на Канарах, машины.

– Да при чём здесь это?! Господи! Ты же знаешь – не нужна мне машина. Я их и на улице отличаю – разве что грузовую от легковой.

– Да знаю, знаю. Я ведь никогда не искушал тебя. Ни властью не искушал, ни богатством. Хотя и с голоду не дал загнуться. А ты – избежал искушения и не ценишь.

– Почему не ценю? Ценю. Я о другом, наверное.

– Ну и о чём же?

– Годы идут. Возраст критический. А что я сделал?

Он вдруг скривился, будто раскусил что-то мерзкое.

– Так я же даю тебе шанс. Многих твоих ровесников уже нет. А ты есть ещё. Работай. Я заронил в твою душу искру, как высокопарно говорите вы, люди. Пользуйся! Я пока не зову тебя. Но не переводи стрелки едино на меня, сделай и сам что-нибудь.

– Ну а Пушкин, Гоголь, Чехов?.. Вот у кого искры были!.. Я уже старше их. А толку? Значит, или я зажился, или их рано прибрал Бог! – почти выкрикнул я и осёкся: – Прости, я хотел сказать – Ты призвал к себе.

Казалось, Он не обратил внимания на мою оговорку. Спокойно пожал плечами.

– Я говорил уже, не всё от меня зависит, – сказал Он и снова отхлебнул кофе. – Ох, и гадость вы здесь пьёте! Ребятам, которых ты вспомнил, я дал, конечно, немало. Ну, они и заигрались. Взялись резко. Пришлось вмешиваться. Дальше-то куда? Некуда дальше. Ты себе можешь представить исписавшегося Пушкина?

– Я и не исписавшегося его плохо себе представляю.

– Ах, да! Ты же не мог его видеть, – спохватился Он. – Твоё счастье… Так что не ной, а делай своё дело. Пока я даю тебе время…

– А… сколько? – перебил Его я и задохнулся от ожидания ответа.

– Так я тебе и сказал! – пожалел Он меня. – Размечтался!

– Но почему?

– Вам не следует знать этого. Ты можешь себе представить, что начнётся, если каждый будет знать свои сроки? Неведение – это лучшее, что я смог придумать для вас. Не помнить прошлого, не понимать настоящего, не знать будущего – не в этом ли ваше счастье? Или как вы там называете то расслабленно-блаженное состояние, в которое изредка впадаете, но постоянно трещите о нём на каждом углу?

– Я понял, – сказал я, и это было правдой.

Но правдой было и другое. Понимание моё уже достигло предела, ещё немного и я бы окончательно перестал осмысливать происходящее.

– Я понял, – сказал я и добавил: – Хотя… Кому и когда оно мешало, знание?

– Что ж, если хочешь, я докажу тебе обратное. Но закроем сначала предыдущую тему – ты был несправедлив ко мне.

Я замялся. Что сказать Ему? Он читает мои мысли, и выкручиваться бесполезно.

– Ну, как быть – я даже не знаю. Что мне теперь, покаяться?

– Покаяние – это поповские выкрутасы, – вставил Он и мимолётно, но брезгливо поморщился. – Вина твоя в чёрной ко мне неблагодарности. А уметь быть благодарным – этого не привнесёшь, это врождённое.

Впервые за три зимы мне стало в этом кафе неуютно.

– И Ты… превратишь меня в муху?

Он даже хохотнул коротко.

– Что, этого параноика Вэлша начитался? Жаль, руки пока до него не доходят – пусть пошустрит немного. Нет, в муху я тебя превращать не буду, но воздастся тебе…

– Да за что, Боже? – не выдержал я. – Ты велик, могуществен и… прочее. А кто я? Как Ты вообще снизошёл ко мне при Твоей-то занятости?

– Да так, выдалась минутка свободная. Хотя и трудно с вами. Стоит вздремнуть – глядишь, полконтинента в огне и руинах. То Гернику зевнул, то Хиросиму.

– И не только их, – попытался я сменить тему. – В мире вообще чёрт знает что творится! Войны, эпидемии, голод… В искусстве – деградация полнейшая. Боюсь, не один я Тебя проклинаю. И сомневаюсь в Твоём существовании, наверное, тоже не один я. А Ты, куда Ты смотришь?

– А я вам не нянька! Куда смотришь, куда смотришь! На вас же, недоумков, и смотрю! Но почему ты решил, что я должен вмешиваться и предотвращать все ваши безобразия? Не хватит меня на всё.

– Но сжёг же Ты Содом и Гоморру…

– Сжёг! Что сказать – давно это было и я был моложе, энтузиазма больше в себе чувствовал. Всё верил, – будет из вас толк. Потом изверился. Да и народу тогда на планете поменьше было – еле-еле полмиллиона набиралось. А сейчас! Расплодилось вас!

– На то Твоя воля!

– Здрасьте! Ты считаешь, что я в состоянии уследить за каждым вашим соитием? Я сотворил двоих. А теперь успеешь за вами, как же! Я моргнул только, а полтора миллиарда уже перетрахалось. Ну, бля, и кофе! Холеру в Бразилию запустить, что ли, или мячи им посдувать футбольные? И вообще – а может, мне интересно, чем всё это закончится? Это, если хочешь, – эксперимент. Хотя, похоже, не очень удачный. Но забавный.

– Ясно… Бог нашей драмой коротает вечность…

– Что, что? Как ты сказал? Сам придумал?

– Да нет, был тут один.

– Недурно, недурно. Надо будет запомнить. Вечность – это да, это конечно. Вечность – это, я тебе скажу…

И вдруг Он спохватился:

– А мастер ты зубы заговаривать!

Я поёжился.

– Так ведь разговор интересный получается. С одной стороны – судьба человечества, с другой – я, раб Твой жалкий. Нелогично как-то.

– А ты логики и не ищи в моих деяниях. Не ищи, потому что не с теми мерками подходишь. Не катят они здесь, мерки ваши земные. Впрочем, ты снова отвлекаешь меня.

– От наказания?

– Да нет же, – Он скривился досадливо. – Но кому, как не мне, восстанавливать справедливость…

«Дождёшься от Тебя!» – чуть было не подумал я, но сдержался, – на лету прочитает!

– …Ты расплакался тут: не любит, не любит… Хотя любовь – это тоже ваше, человечье понятие, но какое-то участие не исключается. Дорого оно, правда, мне обходится, участие это.

– Кажется, это называется – Богоизбранность?

– Опять ты со своими ярлыками! Или так ничего и не понял?

– Да понял я. Голубые плавки, пуля в трубе…

– Если бы только это! Мало было, что ли? Вспоминай, не ленись!

– Да помню, чего уж там. Было.

– Да не мне, не мне! Себе рассказывай!

 

Конечно, ты всё помнишь. Два раза тебя били ножом. Один раз ты – тогда ещё молодой и ловкий – сумел провести приём. Нож так и звякнул о ближайшую стену. А дальше в ход пошли твои кулаки. Во второй раз удар пришёлся в заклёпку на брючном ремне. Воистину – мистика…

 

А ещё – дорога. Уж там чего только не было! Помнишь тот утренний туман и остановившуюся на трассе колонну «КАМАЗов»? Вы на своей «Волыни» затормозили, чуть не уткнувшись в задний борт последнему из них. Объехать колонну не получалось – на дорогу высыпали шоферюги, обсуждая что-то, в пути у них происшедшее. Вы простояли несколько секунд, и Мишка вдруг, резко крутанув руль, попёр прямо на людей – разбегающихся в стороны и матерящихся. А место, где мгновенье назад стоял ваш плюгавый автомобильчик занял «Икарус». Но не затормозил, нет. Он на полной скорости въехал стоящему «КАМАЗу» в зад. Въехал так, что «КАМАЗ»-длинномер подался метров на пять вперёд. А ведь и правда, Мишка говорил тогда: будто подтолкнул кто-то – трогай, мол…

Да мало ли чего не случалось…

 

– Дайте мне что-нибудь поесть, пожалуйста…

Этот каким-то образом пробился сквозь завесу, отделявшую нас от остального кафе, и стоял теперь у нашего столика. Побирушка, бомж, чёрный и страшный. Лохмотья его не поддавались не то что описанию, но и рассмотрению. Впрочем, никто и не собирался их рассматривать. Дикое подобие обуви крепилось к ногам тряпичными узлами. К нам тянулась чёрная заскорузлая ладонь.

– Ради Бога!

Мой Гость вздрогнул. Не запуская рук в карманы, вдруг протянул страдальцу пятидолларовую купюру. Бомж, вряд ли видевший когда-нибудь две гривны одной бумажкой, схватил милостыню и исчез, забыв рассыпаться в благодарностях.

А Он снова потянулся губами к чашке. За всё время нашего разговора кофе в ней меньше не становилось.

Одно слово – Бог!

 

СЛУЧАЛОСЬ, конечно, всякое. Сколько раз ты мог вывалиться из мчащегося поезда, отравиться суррогатной водкой, сесть лет на десять в тюрьму, сгореть от собственного окурка на собственном диване. Вот уж точно, похоже, говорится – Бог миловал.

 

А ЖЕНЩИНЫ? Ты хлебнул от них многого, но сказать, что тебе не везло с ними, – значило бы погрешить против истины. Да, ты не обманул ни одну из них, не обещал большего, чем мог дать. Но и возиться с тобой запойным – это тоже, надо сказать, не коней на скаку останавливать. А сколько из них собиралось рожать от тебя? Но ведь обошлось. Обошлось пустыми волнениями, и внебрачных детей у тебя нет…

 

– Уже нет, – сказал Он, внимательно изучая потолок кафе.

– Не понял.

– А что тут понимать? Нет у тебя уже внебрачных детей, говорю.

– То есть как – уже? О чём Ты? Что значит – уже?

– Твой сын, Слегин Александр Вадимович, 1976 года рождения, погиб в Чечне семь лет назад.

– Что Ты несёшь, Господи?! Какой сын?! Почему Слегин?

– Будь мужчиной! Уймись! Ты уехал к себе на Украину и забыл даже оставить для сына свою фамилию. Ты помнишь деревню Слегино?

 

ПОМНИШЬ ли ты деревню Слегино? Да, ты помнишь деревню Слегино, затерявшуюся где-то на стыке Владимирской и Ярославской областей. И помощь Советской Армии крестьянству в уборке урожая картофеля ты тоже, конечно, помнишь. В силу традиций это называлось – «На целину!»

Слегино – не деревня, а посёлок с двумя совхозами и целой улицей двухэтажных, на восемь квартир, домов. С Домом культуры и – рядом – небольшим парком и танцплощадкой в его глубине.

Днём вы работали. Вы пахали так, как умеет это делать только русский солдат. Сотни тысяч тонн картошки, выкопанной, перебранной и погруженной вами, отправлялись в вагонах, чтобы бесследно сгинуть в неисчислимых овощехранилищах Великого и Неделимого.

А вечером – правдами-неправдами – вы шли на танцплощадку. Ты мало чем выделялся из своего окружения – та же форма с неуставными отклонениями: ушитое по фигуре п/ш, пилотка на затылке, гармошка на сапогах с подвёрнутыми, сзади и внутрь, голенищами.

Но она заметила и выделила тебя. Светлана. Светка Слегина – два С, девушка из одноимённого посёлка. Наверное, она заметила тебя ещё днём, на картофельных полях, где тоже работала со своей полеводческой бригадой. А вечером она танцевала с тобой, и прядка её русых волос сбегала на твой погон, а пальцы легко теребили гвардейский значок на твоей груди.

Не отрекаются любя,

Ведь жизнь кончается не завтра…

– местная девчушка-певица вторила уже взошедшей тогда эстрадной звезде, а ты почти физически ощущал на себе нехорошие взгляды местных ребятишек. Нравы в российской глубинке никогда не были обременены излишней вежливостью.

Она увела тебя. И увела так, что до её дома вы добрались без приключений – не свистнул над головой выломанный из забора кол, и тебе не пришлось наматывать на руку ремень, пуская в свободный полёт тяжёлую, с пятиконечной звездой, латунную бляху.

В её доме уже спали. Взяв тебя за руку и стараясь не шуметь, она провела тебя по двору к темнеющему в глубине сараю. Хлынувшие из распахнувшейся двери запахи не оставили сомнений – сеновал! Ты, городской житель, попал в незнакомый тебе ранее мир и был сражён наповал его простотой и великолепием.

Тёплая беззвёздная ночь. Лишающий сознания и возносящий к поднебесью аромат скошенных трав. Щекочущие лицо Светкины волосы. Руки, губы, шёпот…

К утру на стенах определись щели. Светлым пятном обозначилось скомканное платье в дальнем углу. Петушиные крики и коровьи вздохи. И в самое ухо – «Вадик, миленький, не оставляй меня здесь. Забери меня, Вадик. Я… я рожу тебе сына, Вадик…»

 

НЕТ, не могу больше!..

 

– КАК он погиб?

– Он погиб в Грозном, 1 января 1995 года, в Новогоднюю ночь. Они вошли в город без боя, и местные жители встречали их хлебом-солью. Потом развели по дворам, пригласили за столы. Ближе к утру раздалось: «Аллах акбар!» – и их принялись резать.

– А он… он был пьян?

– Нет, не успел он пристраститься, пацан твой. Хотя столы и ломились от вина. Лейтенант, его командир, говорил тост за дружбу народов, когда ему выстрелили в лицо. Твой сын ещё успел выскочить из-за стола, схватить автомат и пустить очередь. Он расстрелял полмагазина… Потом его ударили в спину. Кинжал вошёл под левую лопатку.

Глядя мимо столешницы, я смотрел в пол. И не видел ничего.

– А Ты, где же Ты был, Боже?!

Я поднял глаза.

 

Его не было. Взгляд мой снова наткнулся на решётки и кактусы. Кактусы и решётки…

Я подозвал официантку и заказал водки. Когда она коснулась графином стола, я спросил:

– А где он похоронен?

Она ушла к себе за стойку, два раза по пути оглянувшись. Я этого не заметил…

 

Я лежал ничком на диване и ждал рассвета. Будто что-то он мог изменить, рассвет. Не в ушах, а где-то под теменем звучало: «Рассказывай! Не мне, себе рассказывай!»

 

Ты лежал ничком на диване и ждал рассвета. Нещадно грохотали часы. Ты смотрел в темноту, но темноты не видел. Ты видел голубой купальник и Мишку, с ожесточённым матом рвущего руль «Волыни». А ещё ты видел мелькающие за окном вагонного тамбура семафоры и бесконечные камышовые плавни степной реки. Ещё видел улыбку на лице желторотого лейтенанта и пулевое отверстие в его лбу. И ещё – выкрашенный под серебро памятник на маленьком, на косогоре, слегинском кладбище.

Мокрая наволочка подушки саднила щёку. Рассвет не приходил…

– Любит Он меня! Всё-таки Он меня любит! – негромко звучало в темноте.